I
В большой сибирский город пришла первая послевоенная весна. Из-за пушистых, белых облаков, плывущих по бледно-голубому небу, все чаще выглядывало солнце, и под его лучами снег сырел, проседал и растекался ручейками и лужицами.
В нашем дворе начала таять помойка. За долгую, морозную зиму она сделалась похожей на небольшой каток, залитый грязно-серым льдом, сквозь который проступали картофельные очистки, угольная зола, дохлые кошки, старые тряпки, ржавые жестянки и еще много кое-чего. Грязь растаскивалась по двору на наших ногах, а вода, журча, убегала в глубокий канализационный колодец.
Наш дом, построенный еще до революции каким-то купцом стоял по колени в воде. Окна первого этажа, выложенного из красного кирпича, были окружены висящими вкривь и вкось ржавыми железными ставнями, а на втором – деревянном этаже – кое-где сохранились наличники с кружевной резьбой.
В глубине двора стояла конюшня, которую во время войны приспособили под склад скобяных изделий, да еще пара деревянных флигелей. К конюшне с одной стороны примыкал покосившийся двухэтажный деревянный флигель, а с другой, прижимаясь к высокому, щербатому брандмауэру, одноэтажная молочная кухня. Наискосок от нее стояли детские ясли – тоже одна из хозяйственных построек купца. Крашеные доски, которыми они были обшиты, потрескались и почернели от времени, но еще можно было различить, что когда-то один дом был зеленого, а другой - кирпичного цвета. И лишь эти две краски радовали наш глаз и зимой, и летом, потому что во дворе не росло ни одного кустика и ни одной травинки. Все молодые ростки безжалостно вдавливались в землю колесами грузовых машин, что-то привозивших на склад и что-то оттуда увозивших.
Только в закоулках за яслями и кухней прозябали летом худосочные сорняки. И вот там ранней весной, когда о траве еще и помину не было, я нашел стоящего в луже, маленького, дрожжащего от холода, щенка. Тонкие, кривые и короткие лапки еле держали крошечное тельце. Неопределенного цвета шерсть слиплась на животе от грязи и воды, черные, мутные глазки чуть смотрели, а хвот, похожий на обгорелую спичку, дрожал, как четушка в руке дяди Толи – нашего соседа и горького пьяницы.
Мне стало очень жаль щенка, и я принес его домой. Мама любила кошек и собак и передала эту любовь нам с сестрой – дошколятам, погодкам. Мы искупали щенка в теплой воде, накормили и уложили спать на старую тряпку.
Проснулся щенок очень веселым, рыжим и мохнатым. За неспешную сибирскую весну он превратился в жизнерадостную собачку.
Как любили мы по утрам просыпаться под радостное повизгиавание нашей Альмы!
Едва мама впускала Альму в нашу комнату, как она с веселым лаем бросалась от одной кровати к другой, стараясь лизнуть нас в лицо, ухватить легонько за руку или за ногу, специально высунутую из-под одеяла.
Она была игривым ребенком, и мы были детьми и поэтому прекрасно понимали друг друга. По утрам нам хотелось петь: к нам в комнату заходила мама, на кухне папа быстро-быстро крутил машинку для правки бритвенных лезвий, отчего машинка весело трещала, в нашей крошечной спальне было светло и уютно, - и мы пели.
И тут оказалось, что Альма тоже любит петь. Стоило нам начать:
Красота! Красота!
Мы везём с собой кота,
Чижика, собаку,
Петьку-забияку-у-у,
как Альма принималась тянуть: у-у-у! – тонко, но ладно, с задумчивым и немного грустным видом. С тех пор ни одно утро не начиналось без громкого концерта. Сначала мы спевались, добиваясь стройного звучания нашего трио, а потом пели от души – громко, во весь голос.
Наш папа руководил оркестром и каждое утро чисто выбрившись, повязав галстук и надев шляпу, уходил на репетицию. Дома мы постоянно слышали об ансамблях, соло, дуэтах, репетициях и концертах и поэтому нам с сестрой нравилось начинать каждый день с репетиции, завершавшейся концертом. А что за песни без плясок? Мы прыгали, как угорелые, и пели песни вместе с Альмой.
II
Наша соседка за стеной тетя Феня после нескольких таких концертов пришла к нам и сказала, что от воя собаки у нее болит голова, а от наших диких плясок у нее со стены упал портрет мужа.
Я не любил тетю Феню. Как я теперь понимаю, она была красивой брюнеткой с голубыми глазами, но женская красота меня в то время совершенно не интересовала. Во время войны, как впрочем и после, тетя Феня нигде не работала. Целыми днями она только тем и занималась, что варила и стряпала на кухне, наполняя соблазнительными запахами общий коридор нашего дома. Потом приходил дядя Лева – муж тети Фени – и вместе с Сашкой – их сыном – они втроем съедали все приготовленное без остатка. Их еды я никогда не видел, но всегда был уверен, что съедается она до донышка кастрюли, потому что тетя Феня меня ни разу не угощала. А так хотелось попробовать наваристых, тогда экзотически привлекательных для меня, мясных щей или супа с невкусным названием «харчо», о котором часто упоминала соседка, как о любимом блюде своего мужа.
Нет, я не любил тетю Феню.
Всю войну у нас еда была одна и та же. Каждое утро, как будто у нас был выбор, бабушка спрашивала: «Ну, что вам приготовить сегодня?» - и мы с сестрой дружно кричали: «Тушеную куртошку»! Другого блюда мы не едали, и это не казалось нам противоестественным.
Бабушка, выполняя наше задание, посылала меня в подполье достать картошки. Я любил лазить в подполье. Оно было глубоким, темным и холодным, как таинственная пещера Аладдина из сказки, которую читала нам мама. Можно было подумать, что купец, строивший дом, решил сначала возвести себе неприступную крепость, но потом передумал, такими толстыми были стены фундамента, и так глубоко они уходили в землю. Подполье простиралось под всей нашей квартирой, начинаясь в кухне и кончаясь под комнатой. В него вели крутые деревянные ступени, спускаясь по которым и вдыхая затхлый, пахнущий плесенью, запах подземелья, я чувствовал себя сказочным героем, проникающим в пещеру, набитую необыкновенными сокровищами, к которым лишь случайно примешалась жалкая куча подмерзшей картошки.
Когда глаза привыкали к темноте, в глубоких нишах можно было разглядеть старые, заросшие паутиной, керосиновые лампы, сломанные ходики, какие-то бутылки странной формы, железяки и прочий хлам, который представлялся мне, не имевшему никаких игрушек, необыкновенно привлекательным.
Роясь как-то под лестницей, я обнаружил проржавевший металлический сундучок, размером с большую коробку из-под обуви. Сундучок был закрыт на скобу и, хотя в петле не было никакого замка, откинуть скобу и поднять крышку мне никак не удавалось. Имелся и ключ причудливой формы, прикрученный проволочкой к ручке сундучка, но не было замочной скважины.
Сундук оказался с секретом, и я долго мучился, пытаясь его разгадать. Помогла бабушка. У ключа на головке был выступ, которым она утопила кнопку, замаскированную под заклепку на боковой стенке сундучка. Сработала секретная защелка, и скоба откинулась. Под ней-то и пряталась замочная скважина. Я вставил в нее ключ и трижды повернул его. При первом же повороте раздался мелодичный звон, повергший меня сначала в изумление, а потом в неописуемый восторг. После третьего звонка я смог поднять крышку и заглянуть вовнутрь. Сундук был пуст, но на внутренней облупленной стороне крышки, когда-то покрытой черным, блестящим лаком с цветным орнаментом, красовалась, еще хорошо различимая надпись «Рогожинъ и сынъ». Сундук был предметом всеобщей зависти в нашем дворе. В нем я хранил гайки, болты, гвозди, мотки проволоки и другие не менее ценные вещи, подобранные мною около скобяного склада.
Бабушка не позволяла мне долго сидеть в подполье, потому что там было холодно и сыро. Из-за этого я никогда не имел времени для тщательного обследования всех ниш в его каменных стенах. Только урывками, набросав немного холодной, подмороженной картошки в старую корзинку, я обследовал его углы, разгоняя пауков и мокриц.
- Что ты там так долго возишься? – всегда ворчала бабушка, когда я вылезал наверх, весь перепачканный землей и паутиной.
Потом она готовила ни разу не надоевшее нам блюдо, ставя чугунок очищенного картофеля с гидрожиром в духовку. На завтрак, обед и ужин мы ели горячую, сладковатую картошку с черным, тяжелым хлебом, в котором было много «бастроюгов», как говорила бабушка – желтой шелухи и отрубей.
III
Тети Фенин муж совершенно лысый и безбровый человечек с кривыми зубами и такой же усмешечкой на тонких, бесцветных губах, где-то доставал белый хлеб и много красивых вещей для своей жены. Всю войну он просидел в тылу, работая экспедитором в какой-то артели и воруя там все, что удавалось. Вскоре после войны его посадили.
-Давно по нему каталажка плакала, - сказала бабушка.
Но в последнюю военную зиму, как только темнело, у них дома ярко вспыхивали электрические лампочки, а мы долгими вечерами сидели в холодной, темной кухне – самом теплом месте нашей квартиры, при свете горящих оборезков плексигласа, который мама приносила с завода, приходя поздно ночью домой.
Мы с сестрой жались к остывающей печке, бабушка зачем-то надевала очки с круглыми стеклами, молча перебирала треугольные письма от папы с фронта и слушала репродуктор. Читать при таком свете она не могла. А мы с сестрой смотрели, как горит плексигласовая лучина, с треском разбрасывая искры и испуская вонючий дым.
IV
Тети Фенин Сашка был грозой нашей улицы. Будучи старше всех ребят во дворе, он никогда не упускал случая поколотить любого слабее себя, или устроить какую-нибудь пакость.
Однажды, еще до возвращения папы с фронта, Сашка, подозвав меня на улице к себе, спросил: «Хочешь конфетку?» - и показал мне шоколадный батончик, красиво изогнутый в виде подковки с волнистым рисунком.
Конфету я видел впервые в жизни. Правда, мне были ведомы другие лакомства. Раз в неделю бабушка покупала поллитра замороженного молока за красненькую тридцатку и начинала его готовить. Это было особое действо, за которым мы с сестрой наблюдали в нетерпеливом ожидании близкого пиршества.
Матовая, чуть-чуть иссиня, с тонкой желтоватой полоской сверху, ледышка, сохранявшая форму мисочки, в которой ее заморозили, опускалась в маленькую кастрюльку. Там она постепенно превращалась в белую жидкость. Потом кастрюлька ставилась на печку, и вот уже кипящее молоко звонко булькает в кастрюльке под надзором сторожа, заблаговременно опущенного на дно. Наконец, наступает самый волнующий момент: бабушка осторожно, чтобы, упаси бог, не разлить, наполняет две светлокоричневые пластмассовые стопочки горячим молоком.
Мы сидим с сестрой по сторонам высокой табуретки, служащей нам столом, и я тихонько дую в стаканчик. Молоко остывает и покрывается тонкой, как папиросгая бумага, и необыкновенно сладкой, пенкой. Малюсенькими глотками, чтобы как можно дольше продлить удовольствие, мы пьем с сестрой вкуснейшее молоко. Я старше, я пью медленней, и когда у нее уже ничего нет, я еще долго смакую последние капли молока под жалобное хныканье сестры. Изредка бабушка дает нам к молоку по чайной ложечке сахара, насыпая его в стеклянные розетки. В свою горку сестра всегда тыкает пальцем, сахар рассыпается по всей розетке, и я уже начинаю реветь, потому что мне кажется, что у нее сахара больше.
Горячее молоко с сахаром! Что может быть вкуснее? Наверное то, чего я еще никогда не пробовал, это та конрфета, которую вертит у меня перед носом щедрый Сашка, стоя напротив яслей и задавая глупый вопрос, хочу ли я ее.
- Хочу, - не задумываясь сказал я и протянул руку. – Ну, тогда лови, - захохотал Сашка, и широко размахнувшись, забросил конфету на крышу яслей.
Я тогда еще не умел лазить по крышам и долго с горькой обидой тихо плакал в глухом закоулке двора за яслями, там, где нашел Альму.
V
Были у меня во дворе и друзья. Самый первый из них – Щепа. Вообще-то его звали Вовкой, а фамилия у него была Щепин, но почему-то ему самому нравилось, когда его звали Щепа. Мать Щепы работала уборщицей в яслях. Где они жили, я не знал, но Щепа каждое утро приходил с матерью, и целый день мы бегали с ним во дворе. Отец у Щепы погиб на фронте, и жили они с матерью вдвоем.
Со Щепой мы были ровесниками и вместе нам всегда было интересно. Маленький, белобрысый, большеголовый и еще более худой, чем я, он был энергичен, предприимчив и обладал богатой фантазией. В нашей маленькой компании он был заводилой.
Прошлой осенью Щепа придумал отправляться за пасленом. Мы тихо выходили из двора, перебегали пыльную, немощеную улицу, потом перебирались через старую, забитую мусором, принесенным дождевой водой с окрестных улиц, канаву, и оказывались среди зарослей бурьяна и невысоких кустарников, тянувшихся вдоль серого, некрашеного, деревянного забора какого-то склада. Там мы разыскивали кустики паслена, густо усеянные черными, сладковатыми, с затхлым привкусом, ягодами, которые, видимо, не без основания назывались у нас бздникой.
Несмотря на название и привкус, ягоды поедались нами в немалых количествах, за неимением других лакомств. Через некоторое время в наших животах возникало урчание и гудение – это начинали действовать ягоды. Тогда, выбрав куст пораскидистей, мы усаживались рядком справлять большую нужду. И вот первый раз мы устроились так со Щепой под кустом, и я увидел, как из него вылезает что-то толстое, багровокрасное. Щепа хлопнул по этому толстому рукой, и оно спряталось обратно. От удивления я открыл рот.
- Это у меня кишка выпадает, - не дожидаясь вопроса, объяснил Щепа, - всё понос был, да понос, потом понос прошел, а кишка выпадать стала. Я ее рукой и заправляю. Вот так, - и Щепа показал мне все сначала, - слегка потужился, кишка вылезла опять, и он легким хлопком вогнал ее на место, а ладошку вытер о траву.
Болел я много, - со вздохом сказал Щепа, натягивая серые с черными очками-заплатами на заду, штаны. – А вот еще посмотри, - Щепа отогнул левое ухо, и я увидел маленькую, с мушиную голову, черную дырочку. Я шмыгал носом и продолжал удивляться. - Ухо у меня сильно болело, и здесь мне кость долбили, гной выпускали, - пояснил Щепа. Я представил, как ему молотком забивают гвоздь в голову и мне стало жутко. У меня тоже часто болели уши, но я никогда не думал, что их лечат таким способом. Щепа же показывал свою дырку с некоторым даже хвастовством, вот, мол, у меня есть, а у тебя нету, и его авторитет в моих глазах неимоверно рос. Он был геройским, необыкновенным мальчишкой, прошедшим сквозь лихие испытания. Он был лучшим моим другом.
VI
В ту первую послевоенную весну я каждое утро выводил на веревочке Альму во двор, а когда мне надоедало прохаживаться с ней вперед-назад, я отвязывал ее, и она носилась за мной и Щепой с заливистым лаем.
Когда на улице перед яслями зацвели две небольшие черемухи, я вслед за Щепой взобрался на невысокое деревце. Сидя на двухметровой высоте и вдыхая аромат цветущей черемухи, который остался для меня любимым на всю жизнь, я чувствовал себя на седьмом небе. На соседней ветке раскачивался Щепа, и белые лепестки от нежных цветочков сыпались вниз. Так был сделан первый шаг; потом я облазил все деревья вокруг нашего дома и все крыши во дворе к великому ужасу мамы.
Слабостью Щепы было пристрастие рассказывать мне жуткие истории. Мы забирались на железную крышу яслей, громыхавшую под нашими ногами, и, немного покидавшись кусками зеленого мха в изобилии росшего у входа на чердак, укладывались на теплую, ржавую кровлю, и Щепа начинал рассказ со своей любимой истории про двенадцать черных гробов на черных ножках. Ровно в двенадцать часов ночи таинственным образом покидали они старую, заросшую мхом и паутиной, избу, в которой были заколочены все окна и двери, отправляясь бродить по городу. Уходили пустыми, а возвращались с желтыми, безглазыми мертвецами. Черные ножки гробов мне представлялись похожими на лапки пестрой курицы, одиноко бродившей по нашему двору. Я видел, как бесшумно, неспеша, подобно бестелесным теням, поджимая иногда по-куриному лапки, крадутся черные гробы по окутанным мраком, пустынным, ночным улицам, и сердце у меня замирало от страха.
Щепа с удовольствием наблюдал за эффектом своего повествования и переходил к новому. Он рассказывал, как старая, злая ведьма с совиными глазами и крючковатым носом, кутаясь в черную, как уголь, шаль, по ночам мучила израненного солдата, вернувшегося с войны домой. Она не давла ему спать, стараясь длинной, худой рукой задушить его в кровати. Солдат выхватывал из-под подушки трофейный пистолет и стрелял в бабку, но та продолжала тянуться к его горлу когтистыми, черными пальцами и жутко хохотала. И Щепа показывал, как хохотала ведьма: «Ха…ха…ха…», - отрывисто, с большими паузами, будто не хохотала, а лаяла. Бедный солдат избавился от наваждения лишь когда его рука дрогнула и, промахнувшись, он попал в ведьмину тень, обрисованную на стене лунным светом. Тут ведьма взвыла страшным голосом, превратилась в черный шар, который завертелся волчком по полу, напоролся на гвоздь и лопнул, распространяя страшную вонь. После этого ведьма сгинула навсегда.
Таких историй Щепа знал множество, часть из них он наверняка выдумывал сам, но все они были страшными и не всегда кончались хорошо. Я и боялся, и любил их слушать.
Мать Щепы – худенькая, маленькая женщина, помимо того, что мыла полы в яслях, еще ездила иногда получать продукты. Транспорт был гужевой. Старая кляча еле тянула большую телегу, застланную соломой. Мне очень хотелось проехаться в телеге, держа в руках вожжи и громко покрикивая: «Нн-о-о, проклятая! – как делала это щепина мать.
Однажды она взяла нас с собой. Только мы выехали за ворота, как я выпросил у нее вожжи.
- Нн-о-о, проклятая! – крикнул я тонким голосом, и лошаденка нехотя пошла рысцой, сопровождая каждый свой шаг треском выпускаемых газов. Я обомлел. Застыл от неожиданности с вожжами в руках, как истукан. Изнутри меня всего распирало от еле сдерживаемого хохота, но я не смел рассмеяться, потому что мне было неудобно перед матерью Щепы, которая сидела рядом, грустно задумавшись о чем-то и обняв своего Щепу. Однако делать вид, что ничего не происходит, было выше моих сил, и, не выдержав, я громко и глупо рассмеялся, повалившись на солому.
- Ты чё, не знал? Все лошади так, - сказал Щепа, забирая у меня вожжи. Мне сделалось стыдно, я перестал смеяться, а потом и вовсе привык к лошадиным манерам.
VII
Весна кончалась, близилось недолгое сибирское лето. В небе теснились грозовые тучи, ежедневно обрушивая на землю потоки воды. Во дворе у нас не просыхало.
- Зачем вы залезли в лыву? – ругалась бабушка, выгоняя меня со Щепой из лужи, в которой мы пускали кораблики, кое-как выстроганные нами кухонным ножом из куска коры. Вода в обширных и глубоких лужах то и дело пузырилась от очередных приступов ливня. В открытый канализационный колодец маленьким водопадом низвергалась вода.
В то утро шел унылый, затяжной дождь. Альма, как обычно, выскочила на улицу. Немного провозившись с галошами, вышел и я. Альмы нигде не было. Возле колодца, заглядывая в его пучину, стоял Сашка с бегающими глазками и криво ухмылялся.
- Что, бобика своего ищешь? – спросил он, плюнув в колодец, - ну, ищи, ищи. И ушел домой, высморкавшись на крыльцо, зажимая пальцами поочередно ноздри.
Я понял все. – Альма, Альма, - шептал я, проливая слезы над колодцем. Не стало нашей Альмы.
VIII
Щепа в этот день был особенно бледен, тяжело дышал, много и долго кашлял, не бегал со мной по двору, а сидел на скамейке у яслей. Потом мать увела его домой, и больше я его никогда не видел. Лишь только заплаканная щепина мать приходила несколько раз в ясли, а потом и она исчезла.
Далекая весна, другая жизнь.
1 Comments:
Dr. Rubin
I think you may be my cousin. My Grandfather, Jacob Lanis, came to San Fransico in about 1920 and his father was a fish merchant. He had a brother named Morris. I don't know any other names, but know he had a large family,and as you know names sometime change when you come to a new country. My Grandfather lived as Charly Lewis, which is also my name.
I'd love to talk.
squid@usa.com
Post a Comment
<< Home